— Это верно, решение было вынужденным, — сказала Джиневра. — Но это мое решение. И уверяю тебя, вынудил меня не страх, а логика. Ты унизил мессера Николини… и меня. Твои выходки, продиктованные себялюбием, эгоизмом и завистью, унизили всю мою семью и дали понять всему миру, что мы были любовниками!

— Но мы и есть любовники!

— Были. — Она глубоко вздохнула и добавила, не глядя на него: — Занятно, что именно ты зовешь его сводником, — ты, который своими выходками выставил меня шлюхой.

— Ты преувеличиваешь! Я…

— Ты унизил его этим трюком со свиным пузырем.

— Он угрожал убить меня, — сказал Леонардо. — Когда попросил Сандро увести тебя подышать воздухом. Еще он пригрозил, что запрет тебя.

— Если ты любишь меня, ты должен был прислушаться к его угрозам и не подвергать опасности еще и меня.

Леонардо коснулся ее холодной руки. Джиневра не отняла руки, но прикосновение не оживило ее — она была словно камень.

— Сандро… — Леонардо просительно глянул на друга, давая понять, что хочет остаться с девушкой наедине.

Сандро кивнул с явным облегчением. Он встал и отошел от них.

Взрывы прекратились; теперь были слышны только крики и плач и набат десяти тысяч колоколов.

— Он приставил кого-то шпионить за нами.

— Он рассказал мне все, Леонардо. — Джиневра смотрела прямо перед собой, как слепая. — Он очень честен.

— А! Значит, он прощен за честность, так, что ли?

— Он сказал, что знает, как мы занимались любовью в доме мастера Верроккьо. Это нам нужно прощение.

— Нам? — Леонардо разозлился. — Он берет тебя силой, Джиневра. — И образ Николини, насилующего ее на алых простынях, снова возник перед ним. — Ты не сможешь сопротивляться ему. Он сильнее. Он принудит тебя выйти за него.

— Я уже принадлежу ему, Леонардо.

— Но несколько часов назад ты была моей.

Она бесстрастно глянула на него.

— Я решила.

— Я намерен сказать твоему отцу, что ты поступаешь так ради него. Он этого не допустит.

— Леонардо, — почти прошептала она. — Все кончено, ушло. Прости.

— Ты не должна дать этому свершиться. Есть иной способ…

— Способа нет, — сказала Джиневра. — Все должно идти именно так.

Голос ее дрогнул, но она по-прежнему смотрела прямо перед собой.

— Твоя семья сможет выкарабкаться.

Она не ответила.

— Взгляни на меня и скажи, что не любишь.

Леонардо взял ее за плечи и повернул к себе. Труднее всего ему было держаться от нее на расстоянии руки. Он чувствовал аромат ее волос. И все же она была так же далека, как окна под куполом Дуомо. Ее глаза смотрели куда-то в сторону.

— Ты любишь меня, — сказал он.

— Я собираюсь обвенчаться с мессером Николини и… да, я люблю тебя. Но теперь это не имеет значения.

— Не имеет значения?..

Леонардо попытался обнять ее, но она отстранилась с холодным спокойствием.

— Я приняла решение, — сказала она спокойно. — А теперь оставь меня.

— Не могу. Я люблю тебя.

Леонардо мутило, будто он находился на палубе захваченного бурей корабля; желудок выворачивало, а горло горело, словно он хлебнул щелока. Он слышал отчаяние в своем голосе, но сдержаться не мог. Это неправда, это всего лишь дурной сон. Она любит его; он должен только сломить ее решимость. И вдруг ему показалось, что все это уже было. Он знал, что их ждет, ибо знал ее. И следующие жуткие мгновения были так же предопределены, как вечное вращение планет на их неизменных небесных орбитах.

— Если ты вмешаешься и потревожишь мою семью, я стану презирать тебя, — сказала Джиневра. — Я отдала себя мессеру Николини. Со временем я полюблю его. Если ты действительно чувствуешь ко мне то, что я думаю, пожалуйста, оставь меня в покое.

— Не могу, — повторил Леонардо.

Он с такой силой стиснул зубы, что они заныли.

Джиневра вновь задрожала — но на сей раз прямо смотрела на Леонардо.

— Я не желаю видеть отца банкротом, чтобы на улицах и в Синьории висели на него позорные картинки.

Гротескные изображения банкротов, предателей и клятвопреступников часто вывешивали в людных местах — их оплевывали, мазали испражнениями и всячески над ними измывались.

— Леонардо, — прошептала Джиневра, — тебе не изменить моей участи. Ты должен уйти и забыть обо мне, потому что ни при каких обстоятельствах я не буду твоей.

— Прекрати сейчас же, — сказал Леонардо. — Все это забудется через год, обещаю тебе. Как бы ни был серьезен долг, твоей семье не грозит банкротство. Самое худшее…

— Самое худшее — мы станем нищими. Бесчестье не забывается. Я не смогу забыть. Мы — ты и я — навлекли на мою семью бесчестье. На священном надгробии матери я поклялась жизнью отца, что никогда не навлеку беды на нашу семью. А это, мой Леонардо, сильнее любви к тебе.

— Джиневра, — взмолился Леонардо, — это же была только уловка, чтобы твой отец смог расплатиться!

— Но теперь это дело чести.

— И честь должна взять верх над любовью и плотским влечением, — сказал подошедший Николини.

Он стоял рядом с Сандро, как наряженное в цвета Пацци привидение: на нем были плотная куртка и длинная бархатная накидка с вышитыми золотом крестами и дельфинами. Николини вспотел, в волосах его блестели капельки пота; но человек в его положении, поднявшийся до равенства — довольно шаткого — с одним из знатнейших семейств, охотно потерпит неудобства такого вот богатого и тяжелого наряда, какая бы ни стояла погода, — лишь бы угодить семье, родства с которой он ищет. Николини кивнул Сандро и мимо него прошел к Джиневре. Он протянул к ней руки со словами:

— Когда начался этот ужас с фейерверком, я испугался за твою жизнь. Благодарение Богу, мадонна, ты невредима.

Она сжала его пальцы, и он помог ей подняться на ноги. Он смотрел на Леонардо без злобы, ибо выиграл Джиневру.

— Да как же ты можешь говорить о чести, если знаешь, что мадонна Джиневра любит меня? — спросил Леонардо, сознательно принуждая противника схватиться за оружие. — Если знаешь, что мы с ней занимались любовью, покуда ты торчал наверху, в студии?

Джиневра отвернулась от него, а Николини встал между ними.

— О чести кричат лишь на людях, — холодно произнес он, не спеша принимать скрытый вызов. — Ибо разве не обманом живет цивилизованное общество, подобное нашему? И разве великий властитель не держит себя с подданными так, будто они равны? Припомни латынь, молодой человек: «Humilitas seu curialitas» — «Смирение равно власти», но на самом деле они не равны. Так общество сохраняет вежливость и не роняет себя.

— Так искажаются порядок и правда, — сказал Леонардо. Лицо его горело, будто опаленное жаром. — И тебе все равно, чем пахнут твои деньги.

— Быть может, я тоже фокусник, как ты, или алхимик. Ибо, видишь ли, мастер Леонардо, — прибавил он мягко, — я обращу уважение и учтивость мадонны Джиневры в любовь, — тут он глянул на Джиневру, — если мадонна соблаговолит открыть себя для моей страсти.

Джиневра смущенно потупилась.

Намек Николини не остался незамеченным — Леонардо обнажил клинок. Телохранителей Николини тут не было, значит, бой будет честным.

— Леонардо, нет! — вскрикнул Боттичелли.

Но победила Леонардо Джиневра. Она повлекла Николини прочь, вцепившись в его рукав, как ребенок, а Леонардо остался стоять в одиночестве.

Николини остановился в отдалении, повернулся к Леонардо и сказал:

— Мне не нужны телохранители, чтобы защититься от твоей шпажонки. Но прошу тебя: сделай так, как говорит мадонна, и это пойдет во благо всем нам.

И он увел Джиневру. Они скрылись из виду за баррикадой, на людной площади. Леонардо так и застыл на месте с клинком в руке.

— Идем, — позвал Сандро. — Пошли в «Дьявольский уголок». Нам бы надо выпить… и поговорить.

Леонардо не ответил. Он смотрел на тысячи людей, преклонивших колена перед иконой Божией Матери. Проповедник говорил с повозки, как с кафедры, прижимая икону к груди. За ним гигантским видением вздымалась статуя из папье-маше, карнавальная игрушка, которую помогал делать Леонардо. Ее грандиозность подчеркивали тысячи высоко поднятых горящих факелов. Статуя казалась нерукотворной, сотворенной из чистого и святого духа, ибо как столь великолепный и совершенный образ мог быть сделан из простого дерева, бумаги, красок? Кающиеся, равно богачи и бедняки, молили о прощении. Многие сжимали кресты, и их коленопреклоненность казалась частью танца. Крича и жестикулируя, они просили о прощении, умоляли и умиротворяли святую икону, чьи слезы пролились над Флоренцией, затопив ее бедой.