— Я не педераст! — выкрикнул Леонардо, не в силах больше сдерживаться. — Не содомит!
Стражники бросились к нему, но тут мягко вмешался Пико, извинился перед судьей и прошептал:
— Ты не должен вести себя так. Обо всем можно будет договориться, но, если ты спровоцируешь судью, я ничего не смогу сделать.
— Но это унижение…
— Ничего не поделаешь. Тебе придется выдержать это.
— Сохраняйте спокойствие! — велел судья и продолжал перечислять грехи и извращения тех, кто стоял перед ним.
Леонардо понадобилась вся его воля, чтобы отрешиться от голоса судьи и насмешек с галереи. Он вновь грезил о своем соборе памяти, перебирал имена, места и события, испытывая странное ощущение, что он уже видел все это: горящие рукописи и египетские пустыни… землетрясения… убийства, кровь, разрушения… Так грезил он наяву.
Он ощутил тепло, словно на левую сторону его лица, на щеку и шею кто-то наставил увеличительное стекло. Чей-то взгляд жег его, и неудивительно: на галерее было полно народу. Но он не удержался от того, чтобы посмотреть вновь на своих обвинителей, на тех, кто счел его виновным, не разбираясь, правда это или ложь; и тогда увидел, что у дверей, с лицом бледным, как у больного, стоит его отец.
Сер Пьеро да Винчи стоял выпрямившись, облаченный в платье нотариуса, и из его суженных глаз изливался на сына огонь преисподней.
То был не просто взгляд, а овеществленная ненависть.
И в миг, когда глаза их встретились, Леонардо ощутил, что горит заживо.
— Но тебе нечем защищаться, Леонардо, — сказал Пико во время перерыва, объявленного судьей.
Было уже поздно, и солнце клонилось к горизонту. Леонардо был измучен, унижение не прекращалось.
— Это был Нери, переодетый мной, а не…
— Я понимаю, что ты мне сказал, и уверен, что так и было. Но никто тебе не поверит, и я знаю этого судью: ему не понравится, если ты обвинишь другого.
— Но ведь все было именно так!
Пико взглянул на Леонардо и пожал плечами.
— Тогда что же нам делать? — спросил Леонардо.
— У меня уже все готово.
— И что же?
— Мы попробуем купить тебе свободу. Великолепный выделил для этого кое-какие деньги.
— Но это не очистит моего имени, — мрачно сказал Леонардо. — Лоренцо мог бы прекратить все это.
— Мы уже обсуждали это, — раздраженно сказал Пико. — Если бы он мог спасти тебя, он спас бы, но он Первый Гражданин, а не тиран. Что бы он ни думал, он не может поступать только так, как ему нравится.
— Ты прав, Пико, во всем прав, — сказал Леонардо. — Прости. Ты более чем добр ко мне.
— Я ничего не обещаю. Ты, кстати, все-таки можешь провести пару месяцев в тюрьме. Но не дольше того.
— Ты же сказал, что Лоренцо позаботится о моем освобождении.
— И он, и я. Но на это может понадобиться время.
Леонардо закрыл глаза и кивнул, словно решение суда было уже оглашено.
Леонардо стоял в зале собраний перед судьей с обрюзгшим лицом, который готовился огласить приговор. Снова взгляд отца жег ему затылок. Он крепко сжимал дрожащие руки, терпя издевки галереи.
Пико говорил в защиту Леонардо:
— Культ красоты мальчиков совершенно платонический… в лучшем смысле этого слова. Что он такое, как не восторг перед красотой товарищества и дружбы? Быть может, освобождение на поруки… Мы готовы внести две сотни флоринов.
На галерее раздались крики, свист, гогот: сумма была немаленькая.
Леонардо глубоко вздохнул. Будь что будет, подумал он, тюрьма так тюрьма. Воля его пошатнулась, мысли расплывались, и в долгие мгновения перед тем, как судья объявил его участь, Леонардо вспомнилась детская игра. Святой отец в Винчи учил его, как представить Христа во плоти, как видеть сквозь время, подобно монаху-картезианцу Лудольфу: «Ты должен продвигаться вперед с осторожным любопытством. Должен ощутить свой путь. Должен коснуться каждой раны Спасителя».
Леонардо насчитал тогда 662 раны.
Но Лудольф насчитал их 5490.
Леонардо снова считал раны Христа и чувствовал, как мучение волнами омывает его душу.
Глава 12
ОЛИВКОВАЯ ВЕТВЬ
Пришедшего в отчаяние делай поразившим себя ножом и руками разодравшим себе одежды; одна из его рук пусть разрывает рану; сделай его стоящим на ступнях, но ноги должны быть несколько согнуты; тело также нагнулось к земле, волосы вырваны и растрепаны.
Глаз, называемый окном души…
Могло ли все это быть дурным сном, лихорадочным кошмаром, фантазмом?
Хотя выкуп Лоренцо был принят судом и избавил Леонардо от тюрьмы, обвинение не было снято и унижение продолжалось. Это-то и было сутью Мирандолова «Искусства доносительства» — демоническое волшебство безнадежности, меланхолия. События потеряли привычную реалистичность, сделались предзнаменованиями, символами, наполнились тайным значением. Даже время вышло из равновесия: часы тянулись мучительно медленно, дни же исчезали мгновенно один за другим, словно камни, катящиеся в темную пропасть. Время и происходящее окружал ореол кошмара, и как ни бился и ни кричал Леонардо, стремясь проснуться, ему это никак не удавалось.
Неужели мир на самом деле изменился?
Неужели он на самом деле был арестован и обвинен?
Он сидел за столом в своей студии. В комнате было темно, если не считать водяной лампы, стоявшей на том же столе, — это изобретение Леонардо увеличивало смоченный в масле фитиль и излучало ровный яркий свет. До вечера было еще далеко, но день выдался хмурым и серым; в его сочащемся свете обычно светлая, полная воздуха студия казалась мрачной и душной.
Анатомические рисунки усеивали стол и пол, большая их часть была покрыта бурыми пятнами запекшейся крови. Везде были мензурки, чашки, принадлежности для анатомирования: стальные скальпели и вилки, хирургические ножи и крючки, трубочная глина и воск, пила для костей, долото. Были на столе и чернильница и ножик для очинки перьев.
Леонардо превратил студию в лабораторию, анатомический кабинет. Там же, на столе, на нескольких горелках кипел в наполовину полной миске вязкий раствор с яичными белками, и в этой массе кипятились глазные яблоки быков и свиней. Леонардо сегодня утром побывал на бойне, посмотрел, как помощник мясника валит хрипящее животное на залитый кровью пол, а мясник ударом ножа в сердце приканчивает его. Леонардо там знали и разрешали вынимать и уносить глазные яблоки.
Теперь они плясали в железной миске — то всплывали, то опять тонули, похожие на очищенные птичьи яйца, тугие, белые, ноздревато-губчатые.
Хотя руки Леонардо и были грязны, он сочинял письмо. Он писал на первом попавшемся под руку листке, рядом с заметками для создания камеры-обскуры и набросками частей глаза животных и птиц; писал быстро, зеркальным шрифтом, как все свои черновики. Он обратится с просьбой к Бернардо ди Симоне Кортигьяни, другу своего отца. Бернардо — глава гильдии ткачей, лицо важное, к тому же он всегда любил Леонардо и сочувствовал его положению.
Быть может, Пьеро да Винчи еще не успел настроить его против Леонардо.
Пьеро в гневе и унижении отвернулся от сына. Леонардо писал отцу — безуспешно; он даже пришел в отцовский дом — для того лишь, чтобы получить от ворот поворот.
«Вам известно, сударь, — писал Леонардо, — и я говорил Вам об этом прежде, что нет никого, кто бы принял мою сторону. И мне не остается ничего, кроме как думать, что если того, что зовется любовью, не существует, — что тогда вообще осталось от жизни? Друг мой!» Леонардо остановился, потом в раздумье округлил последние слова завитками. Выругался, оторвал исписанный кусок от листка и смял в кулаке.
Он писал всем, кому мог, прося о помощи. Написал даже дяде в Пистойю, надеясь, что тот сумеет смягчить отца.
Франческо не смог ничего сделать.